Home

Advertisement

dr_antidot [entries|archive|friends|userinfo]
dr_antidot

[ userinfo | livejournal userinfo ]
[ archive | journal archive ]

как "замиряется" Чечня [Aug. 30th, 2008|12:27 pm]
http://www.youtube.com/watch?v=vbLE18SKPPQ
LinkLeave a comment

Две версии одной войны. [Aug. 30th, 2008|11:48 am]
http://aillarionov.livejournal.com/20017.html
LinkLeave a comment

(no subject) [Aug. 30th, 2008|11:39 am]


Теракт в Чечне: смертники атаковали базу батальона «Юг»



В Чечне совершен теракт. Двое неизвестных на автомобиле ВАЗ протаранили ворота базы батальона «Юг» в райцентре Ведено, после чего машина взорвалась. В результате один из военных погиб, еще десять получили ранения разной степени тяжести. На территории вспыхнул пожар, который удалось потушить лишь прибывшим на место пожарным, передает «Эхо Москвы».

По данным следствия, ранее на одной из автодорог республики неизвестные остановили машину ВАЗ и, угрожая оружием, высадили пассажиров, после чего скрылись в направлении Ведено. По всей вероятности именно этот автомобиль, начиненный мощным взрывным устройством, позднее был взорван возле расположения батальона «Юг».

В МВД Чечни уверены, что за рулем находился террорист-смертник. Теперь правоохранительные органы пытаются установить лиц, причастных к событиям на базе батальона «Юг» и прочие обстоятельства происшествия. По факту теракта возбуждено уголовное дело.

30.08.2008 11:27

как теперь Путин будет объяняться с Кавказом после Ю.Осетии и Абхазии...?



LinkLeave a comment

(no subject) [Aug. 30th, 2008|11:34 am]

http://www.novayagazeta.ru/data/2008/23/11.html

Почему в нашей стране выборы опять превратились в непристойную и многих устраивающую формальность? Куда исчезли полнокровная политическая жизнь и публичная борьба мнений? Где прячется наше российское гражданское общество и общество вообще — без прилагательных? Почему складывается устойчивое ощущение, что большинству наших соотечественников все, извините, «по фигу»?

Вопросов масса, а ответы от тех, кому такое положение дел не нравится, следуют уныло однообразные: во всем виноваты власть, режим, система и далее по списку. Конечно, власть у нас сегодня, да и вообще традиционно в России, увы, ни особым воображением, ни необычайным стремлением быть услышанной своими соотечественниками не отличается.

Ну а соотечественники-то что на это? Почему они так слабо пользуются даже теми демократическими механизмами, которые существуют, и так вяло объединяются друг с другом, чтобы отстаивать свои интересы и на эту власть хоть как-то влиять?

Собирательный портрет российского гражданина мы пытаемся воссоздать вместе с ведущими социологами из Левада-центра: директором центра Львом Гудковым, заведующим отделом социально-политических исследований Борисом Дубиным и заведующим отделом социально-культурных исследований Алексеем Левинсоном.

Существует ли в России общество?

Лев Гудков: В каком-то смысле да. Есть общие символы, общие верования, есть некое ощущение целостности. Но все постигается в сравнении. Если сравнивать с западными устройствами, наше общество очень слабо организовано, в нем очень низок уровень солидарности. Вся целостность удерживается не столько внутренним чувством единства, сколько механически — через структуры государственной интеграции, государственного подчинения.

И в этом смысле мы очень медленно, с большим трудом и неясными перспективами выходим из тоталитарного целого. Когда общества практически не существовало, а была система государственного тотального контроля, организации, распределения. Где государство выступало и работодателем, и полицейским, и воспитателем, и надзирателем за семейными отношениями, и моралистом, и кем угодно.

Ведь что такое общество? Это система устойчивых связей, основанных на солидарности, взаимных ценностях, чувстве сопричастности и взаимных интересах. Подчеркну, что для социологии понятие «общество» лишено измерения власти — это такое объединение, которое не предполагает властных отношений. Если говорить об обществе у нас, то оно появляется, но оно еще очень слабое и неинтегрированное.

Что нас связывает

Лев Гудков: Если говорить об общих ценностях, то я бы разделил их на два принципиальных типа и уровня. Это коллективные ценности — империя, героическое прошлое, власти, которые все удерживают и обо всем заботятся. То есть это уровень коллективных символов. Он в значительной степени декларативный: люди сегодня хотя и разделяют эти ценности, но жертвовать чем-то своим ради того, чтобы их защищать, готовы весьма слабо.

Второй уровень — это те ценности, которые в меньшей степени декларируются, но люди ими руководствуются. Это ценности семьи, отношений с близкими, это консолидация на самом нижнем уровне. Солидарность на таких уровнях — это не просто традиционализм и продукт нашего прошлого, но это еще и тип адаптации к репрессивному государству. Надеяться можно только на своих — на родственников, друзей, коллег по работе. На тех, кому можно доверять, с кем человек вступает в личные отношения. Они являются основным ресурсом существования и выживания. Ценности этого «ближнего» круга гораздо более важны.

Проблема в том, что не возникают, подавлены или не артикулируются ценности промежуточного уровня, которые связаны с публичностью, с более дифференцированными интересами. Сама по себе структура ценностей без этого среднего уровня, который, собственно, и есть база гражданского общества, говорит о примитивности устройства. Какие-то почки, новообразования на этом уровне появляются, но они не развернуты.

Можно, конечно, говорить, что такая ущербная структура ценностей — это остатки патриархальности (фундаменталисты и националисты именно на это делают упор). Но, скорее всего, это связано со стратегией выживания, стратегией приспособления: выжить можно, только надеясь на себя самого и на ближайший круг. Это определенный тип «съеживания», попытка найти комфорт в условиях общего дискомфорта.

Следы этого ощутимы. У нас в обществе фантастически высокий уровень взаимного недоверия. Когда мы задаем вопрос, можно ли большинству людей доверять, то 83% наших сограждан говорят «нельзя». Прямо противоположная ситуация — в западных демократических странах, где очень высок уровень общественной солидарности, а также уровень идеализма и где люди готовы откликаться на различные события и общественные вызовы.

Это связано с представлением о собственных возможностях — люди готовы отвечать за то, что они могут сделать. В нашей ситуации, по нашим замерам, абсолютное большинство, то есть 90% граждан, считают, что они не в состоянии влиять ни на какие дела, которые выходят за пределы ближайшего круга. 45% говорят, что максимум, на что они могут повлиять, — это на ситуацию в собственном доме и во дворе. Все остальное вне их контроля, они чувствуют, что над ними господствуют какие-то отчужденные от них силы, сами они не готовы за что-то отвечать и ни на что не рассчитывают. И это стало, если хотите, национальным характером.

Алексей Левисон: Если бы этот вопрос задавался не через анонимные социологические анкеты, а публике на улице, то ответ был бы, что у нас очень много общего, мы все — русские, мы объединены сейчас, как никогда, не так, как во времена, когда у нас был развал. И, наверное, ощущение, переживание единства сейчас беспрецедентно высокое. Но все это на уровне деклараций, заявлений. Если говорить о солидарности как таковой, то я полностью согласен с Гудковым. Но переживания некоей воображаемой солидарности сейчас больше, чем когда-либо. И это объясняет феномен рейтинга Путина, феномен уверенности, что мы — большая страна, с которой наконец начали считаться. Это внушение себе и другим, что у нас все в порядке, что мы живем «лучше всех».

Борис Дубин: Я бы добавил к тем символам, которые вроде бы соединяют, также декоративное православие: по последним замерам, к православным себя причисляют 70% взрослых людей.

Вообще, если суммировать то, что говорили мои коллеги, можно сформулировать теорему. Если социум нацелен на то, чтобы выживать, он, как правило, будет ограничиваться ближними связями. Над ними будут подниматься какие-то общие символы, но по отношению к ним возможны только выражения лояльности, и они не требуют никаких практических действий. Этими символами могут быть православная церковь, господин Путин, наш «особый путь», наша любовь к Родине.

Мы, например, спрашиваем: «Вы являетесь патриотом России?» — 80% отвечают «да». Мы спрашиваем: «Что такое патриотизм?» — 70% отвечают, что это «любовь к своей стране». И лишь 20% — что это «желание что-то сделать для своей страны». Такой вот разрыв. Это не случайная вещь, потому что стратегия постоянной адаптации не дает связей солидарности за пределом ближайшего круга, а может быть компенсирована только декларативным принятием общностей верхнего уровня. Которые в один период могут быть порушены, а в другой — как сейчас — могут быть мобилизованы, в том числе при активной помощи СМИ, когда те с утра до вечера поют о том, что «мы встаем с колен», что мы наконец стали большими, что нас уже начинают бояться, и т.п. В нашем случае слабость общества компенсируется сверхмощью государства. Не то чтобы оно было действительно реально сильное, но таково его восприятие и самовосприятие людей власти. Речь идет о знаменах, а не о реальных действиях.

Отношение к будущему

Борис Дубин: Когда мы только начинали наши замеры, в начале 90-х годов, ситуация была катастрофическая. Например, опрос 1991 года: «На сколько лет вперед вы можете планировать свое будущее?». 62% не знают, что будет с ними даже в ближайший месяц. На много лет вперед и на ближайшие 5—6 лет планируют будущее в сумме 5% населения. Трудными были также 1998-й и 1999 годы — до половины людей не могли прогнозировать ничего дальше ближайших дней и недель.

А вот ситуация 2006 года иная. На многие годы вперед и на ближайшие 6 лет планируют свое будущее 12%. На год-два — больше трети населения (вдвое больше, чем в 1991 году). И 48% не знают, что будет в ближайший месяц, — этот показатель сократился с 2/3 в 1991 году. У молодежи ситуация еще лучше. В 2007-м 20% в сумме могут планировать на годы вперед, половина — на ближайшие год-два, и только 29% — на ближайшие месяцы и не далее.

Ситуация, несомненно, меняется — мы имеем дело с неким «плато адаптации». Это не значит, что ситуация переломилась, но явно идет адаптация. То есть ничего, жить можно, вроде стало поспокойнее, можно на пару лет вперед что-то планировать. И голосуют именно за это — чтобы все было так, как оно есть. По контрасту с тем, что по телевизору рассказывают про «страшные 90-е», люди готовы примириться с действительностью. Тем более что возможности что-то всерьез изменить к лучшему они не видят.

Институты

Лев Гудков: Устойчивость жизни и возможность планировать появляются там, где действуют надежные, эффективные институты, которые создают организованность жизни, от которых люди не дистанцируются, от которых не пытаются ускользнуть, в которые они включены и которым они доверяют. И они планируют свою жизнь с учетом общей стабильности.

Алексей Левинсон: Здесь важно добавить вот что. В ситуации очень остро выраженного недоверия к институтам, даже в самые трудные годы, люди принимали осмысленные, стратегические решения по поводу своей жизни в том ближнем кругу, о котором говорил Гудков. Детей рожали, их отдавали в школы, платя большие деньги за их образование (то есть делали инвестиции), ремонтировали квартиры и строили дома. Было резкое разделение мира. На мир приватного, где живу я, мои близкие, где я управляю ситуацией. И остальной окружающий мир, где все рушится и валится и где нельзя ничего планировать. То, что мы видим сейчас, — это постепенное допущение «верхних» институтов в свою приватную жизнь и проникновение этой приватной жизни куда-то вовне. Я могу планировать свою карьеру не только в том смысле, что я получу образование, но и что доллар будет стоить столько-то, а я буду хранить деньги в банке, хотя доверие к таковым декларируется как низкое.

Среди институтов, которые также надо назвать, — институт школы. Оценки этого института очень низкие, а реальные вложения в него делаются. Медицина, например, частная — протезирование зубов, лечебная косметика. При очень низкой оценке медицины реально она процветала и процветает, и туда вкладываются деньги.

То есть общество имело дефектную структуру и продолжает ее иметь, но этот зияющий средний этаж прорастает некими институциями, которые замещают гражданские. Они не являются институтами гражданского общества — они их замещают. Это дикое мясо на месте гражданского общества. Я имею в виду институты бизнеса, сетевые отношения, функционирующие на месте институтов, возрождение блато-дефицитарных отношений. По сравнению с нормальным гражданским обществом все это — уродство.

От нормального гражданского общества у нас есть только институты, обслуживающие витальные потребности. В армии убили сына — появляются «солдатские матери». Кинули с жильем — появляются «обманутые дольщики». Жутко обошлись с невиновным водителем — появляется организованное сопротивление водителей. Это происходит там, где какие-то ценности (отношение матери к сыну, право на свое жилье и т.д.) поставлены выше ценностей государства. Только в этой узкой зоне возникает что-то, носящее оттенок протеста и социальной организованности. И еще. Там же, на этом этаже, живут и иные люди, сознательно ставящие свои ценности выше государственных, — это преступные сообщества. Это настоящие, сильные сообщества, с высокой солидарностью и высочайшим уровнем организации.

Как перейти к нормальному гражданскому обществу

Алексей Левинсон: Нигде в мире никогда мафия не переросла в гражданские институты. Как только она достигает сложных систем, она прекращает там свое существование. В строительстве она есть, у докеров есть, в автомобильном бизнесе есть, а в сложном производстве, например в электронной промышленности, ее нет — там коррупция существует в других формах.

Лев Гудков: Не будем забывать, какой у нас бэкграунд и в какой зоне идут эти процессы «прорастания» гражданского действия. Две трети населения живут в деревне и малых городах, фактически от деревни не отличающихся. Нет ресурсов, нет никаких счетов даже в Сбербанке. Люди живут от получки до получки, и у них нет никаких возможностей из этого выскочить. Именно на них и ориентируется власть. Ориентируется цинично — ничего для них не делает, но на них опирается, так как именно в этой среде обделенных самые сильные надежды на помощь власти. Больше надеяться им не на кого. Эти люди являются основным электоратом партии власти, обеспечивают поддержку действующему режиму. В этом смысле существует интересный парадокс, о котором говорил еще Левада. У нас социальное недовольство не ведет к смене системы и вообще к политическим изменениям. Напротив, лишь укрепляет режим, потому что оно вызывает патерналистские установки в отношении власти и требует от нее делать то, что делала власть позавчерашняя. А те изменения, которые происходят, идут в численно ограниченной среде крупнейших городов, где развита инфраструктура, где сосредоточена самая образованная, активная и обеспеченная часть общества, где люди вписаны в гораздо более открытые системы отношений.

Борис Дубин: От отношений сетевого типа или такой закрытой солидарности, как в преступном сообществе, нет эволюционного хода к формам гражданского общества. Сообщества же самозащиты по природе реактивны, они возникают в ответ на угрозу тебе, твоему имуществу, твоей семье, они неустойчивы, легко гасятся. Они нежизнеспособны за пределами реакции на конкретный вызов. Это выплеск, это брожение. Они могут дать даже что-то вроде «ситцевых революций», когда старики и старушки выйдут бунтовать. Но власти туда кидают денежку, и все расходятся по домам. Нет лидеров, нет программы, нет структуры, а значит, нет и никакой институции, которая может воспроизвестись, нет установки на лучшее, на общий подъем. Эта структура распадается после того, как глохнет реакция на непосредственное давление.

Когда возникает настоящая собственность, а не имущество, появляется следующая мотивация: давай-ка я лучше это обойду, лучше отстегну, отдам левую ногу, чтобы выбраться из капкана и остаться живым. Это выход на блатные отношения, черные, серые сетевые связи.

Алексей Левинсон: В этом смысле термин «бизнес-сообщество» вводит в заблуждение. Наши бизнесмены в реальное сообщество не объединились: ни в рамках какого-нибудь РСПП, ни по принципу «малый бизнес» или «большой бизнес», ни на уровне города Рязани — никак. Среди них существует мода, среди них протекают страхи и слухи. Это слабые формы общности, которые не ведут ни к каким действиям. С властью они общаются один на один. Ни одна власть ни в одном городе не боится, что бизнес-сообщество ей «сделает козу».

Приспособление к режиму

Алексей Левинсон: Примерно с 1915-го по 1919 год Россия бурно прорастала массой видов самоорганизации. Советы — это была одна из тысяч форм самоорганизации. Кооперативы, товарищества по обработке земли, сбытовые товарищества, организации по помощи раненым — что угодно. Это захватывало массы людей. Достаточно посмотреть местные газеты: на каждой странице — десятки объявлений о собраниях, товарищеских ужинах, встречах, дискуссиях. Это была бурная гражданская, в точном смысле этого слова, активность. Все это начиная с 1919 года начали брить. При этом уничтожали не только организации, которые были альтернативой партии большевиков, — уничтожали организации вообще. В этом смысле надо вводить термин «социоцид» — когда, в отличие от геноцида, уничтожаются не люди какой-то национальности, а организации. И вот то зияние на месте «среднего этажа», о котором здесь говорилось, — это результат нашей истории, результат деятельности конкретных политических сил и людей. Известно, что внутри 58-й статьи, по которой людей уничтожали и упекали в лагеря, организация — не важно, какая — автоматом получала статус антисоветской. Не важно, кто это были — эсперантисты, аквариумисты или еще кто-то. И это заправлено в нашу генетическую память, люди действительно этого боятся.

Лев Гудков: Это то, с чего мы начали разговор. Самая серьезная социологическая проблема, на которую мы наталкиваемся на протяжении 15 лет, — это наш человек с его опытом приспособления к репрессивному режиму. И это фундаментальнейшая вещь, которая блокирует и стерилизует любые формы социализации, солидарности. Мы по-разному видим, как люди приспосабливаются. Через коррупцию, через семейно-родственные неформальные связи. Каждый по отдельности ищет возможности приспосабливаться. Через коррупционные сделки у государства выкупается его функция. При том что государство выступает в виде конкретного человека, нельзя внести деньги в банк и выкупить иммунитет у государства как такового.

Алексей Левинсон: Вот это индивидуальное откупание от государства уничтожило ростки универсализма в нашей культуре. Все, что имеет общность, либо должно получить санкцию государства, либо это «заемные», западные ценности.



 


LinkLeave a comment

(no subject) [Aug. 30th, 2008|11:26 am]

Мы продолжаем воссоздавать собирательный портрет российского гражданина вместе с ведущими социологами из Левада-центра: директором центра Львом Гудковым, заведующим отделом социально-политических исследований Борисом Дубиным и заведующим отделом социально-культурных исследований Алексеем Левинсоном. Первый сеанс реконструкции образа среднего россиянина состоялся в № 23 «Новой газеты» за 2008 год («Адаптация к репрессивному государству»). Второй — в № 40 («Реформы или стабильность»). Третий — в № 46 («Вертикальная мобильность»). Четвертый — в № 60 («Свой-чужой»)

Архаизация сознания

Лев Гудков: Ксенофобия в чистом виде означает неприятие (страх, антипатию, явную или скрытую агрессию) в отношении «чужого». Причем это «чужое» может быть любым — формы социального поведения, привычные для одних и воспринимающиеся как недопустимые для других, особенности культуры, представления о приличиях и этикете. Но чаще всего под ксенофобией понимается именно неприязненное или враждебное отношение к представителям других этнических групп, этническим меньшинствам, особенно если последние — недавние приезжие, мигранты и тем более — иноверцы. В момент кризиса советской системы в 1988—1989 гг. мы фиксировали самый низкий уровень ксенофобии среди российского населения в целом. На фоне национально-этнической консолидации в союзных республиках и усиления там враждебности к представителям «нетитульных» национальностей, в том числе к русским, в России положение было самым спокойным. Не «пробудились» еще. По сравнению с данными европейских опросов показатели ксенофобии в России были заметно более низкими, существенно меньше, чем в Европе в целом — примерно такими, как в ФРГ, но намного ниже, чем в Австрии, Польше, Венгрии.

И только когда начались реформы, когда пошли реальные изменения, когда возник экономический кризис и произошел институциональный распад советской системы, ксенофобия начала очень быстро расти. К середине 90-х годов потребность в слепом самоутверждении стала очевидной, и именно тогда мы впервые «засекли» рост значимости лозунга «Россия для русских». Это была реакция на кризис, на нестабильность, неопределенность. К приходу Путина и в первое время его президентства поддержка этого лозунга достигла максимума (до 66%).

Борис Дубин: Параллельно росло ощущение, что Россия — в кольце врагов. Когда мы начали замеры, этот признак был практически незначимым: зачем искать врагов, если все дело в наших собственных ошибках. В 1989 году так считала половина населения. Но к концу 90-х все перевернулось.
Лев Гудков: В 1988—1989 гг. только 13% говорили, что у России есть враги. Сегодня — 70—77%.
Алексей Левинсон: Была такая фаза, когда люди говорили, что, мол, враги есть, но мы не знаем, кто они конкретно.

Лев Гудков: Да, самые опасные — это скрытые враги. Наряду с ростом популярности лозунга «Россия для русских»  стали расти антизападные настроения, в первую очередь — антиамериканизм. Что стояло за этим? Прежде всего чувство собственной слабости, неполноценности и воображаемой угрозы, исходящей от более сильных партнеров, других мировых держав. Отсюда тоска по утраченной силе, ностальгия по великой державе, которой все боялись и потому уважали. Но одновременно это предполагало восстановление представлений об иерархической структуре социального космоса. Это значит, что русские должны обладать преимуществами перед другими. Прежде всего  во властных отношениях, в силовых структурах, в системе образования, в культуре, на телевидении. То есть стало восстанавливаться и утверждаться архаическое представление об иерархии неравноценных этносов. А тем самым реанимировалось и представление об империи как государстве русских, удерживающих этническое многообразие. Сегодня, если делать сравнение с западными исследованиями, уровень ксенофобии у нас примерно в два — два с половиной раза выше, чем в Европе. В чем это выражается? Есть такие стандартные процедуры замеров межэтнических отношений, как шкала дистанций. Например, «я не хотел бы, чтобы чужие были в городе, где я живу», «я не хотел бы работать с чужими», «я не хотел бы, чтобы мои дети вступили в брак с чужими», «я не хочу, чтобы чужие учили моих детей в школе» и т.п. Вот эта отчужденность, социальная дистанция между собой и другими заметно выросли в конце 90-х — начале 2000-х годов. Связи в обществе приобрели черты племенной солидарности, а люди почувствовали себя принадлежащими к более простым, если не сказать — примитивным, сообществам. Социальный мир стал более атомизированным по характеру своих внутренних отношений и изоляционистским, закрытым для внешнего мира, чужого влияния.
Борис Дубин: Российскому сознанию так же невозможно представить себе президента или министра обороны этнически нерусского, как невозможно представить на этих постах женщину. В этом смысле архаизация сознания налицо. Общество было более терпимо к другим сексуальным ориентациям, к другому полу — а сейчас нетерпимость резко обострилась параллельно с этнической ксенофобией.
Лев Гудков: Поэтому все разговоры о годе семьи, об укреплении традиционных, семейных ценностей — все это реакция на незавершенную модернизацию.

Алексей Левинсон: Эта незавершенная модернизация имела парадоксальную форму. Советский строй был основан на документах, выдержанных в универсалистской терминологии — ведь коммунистическая идеология по своему происхождению универсалистская. И наличие этих норм (пусть и нарушаемых) легитимизировало универсалистские представления, загоняя в область неофициального, повседневно-бытового все остальное. Даже в период «борьбы с космополитизмом» можно было привлечь к партийной ответственности за «проявление буржуазного национализма» человека, который кого-то публично назвал жидом. Развал этой формальной структуры советских правил привел на их место народно-бытовые представления, скажем, представления о том, что «армяшки», «чурки» и т.д. — это и есть основные определения человека. А то, что все мы граждане Российской Федерации — это как бы игра, это для других. Это очень важный переворот, происшедший в нашей стране.

Огромный урон общественной морали нанесла история с высылкой грузин. Потому что с самого властного верха был дан сигнал: так можно и так разрешено думать и действовать.

Россия для русских

Лев Гудков: Теперь о лозунге «Россия для русских». В последний год-два его поддерживают 50—52% опрашиваемых. Первоначальное возмущение этим лозунгом, который многие считали «фашистским», слабеет: в 1998 г. оно было на уровне 32%, к 2003 году опустилось до 18%, правда, сегодня опять несколько поднялось и составляет 26%. Разные группы вкладывают в этот лозунг свои смыслы, хотя общее поле у этих значений есть. Более образованные слои связывают с этим некоторые стимулирующие действия государственной политики, поощряющие «развитие коренной нации». Например, проведение культурных фестивалей, публикацию наследия русских писателей, изучение русского фольклора, поддержку православной церкви, выступающей как синоним этнического единства и т.п. Напротив, ущемленные и малообразованные низы требуют ужесточения контроля за концентрацией приезжих в городах либо их прямой депортации (последних около 20%, а по отношению к «нелегальным мигрантам» такую политику одобрили бы и больше половины россиян). Причем почти не делается различий между гражданином России — скажем, выходцем из Кабардино-Балкарии — и человеком, приехавшим из Армении или Азербайджана.

Алексей Левинсон: Кстати, лучше всего это демонстрируют скинхеды, которым все равно, кого они бьют: корейского дипломата, якутского шахматиста или дворника из Узбекистана.

Лев Гудков: Короче, диапазон требований к власти со стороны сторонников лозунга «Россия для русских» весьма широк: от предоставления привилегий до прямой агрессии.

Борис Дубин: Что касается готовности к радикальным действиям против «чужаков», то население в основном ожидает действий со стороны власти. А что касается деятельности частных групп, то большинство населения их не поддерживает. Вот если власть начнет все это регулировать, то тогда другое дело, тогда можно быть и за.

Алексей Левинсон: Поэтому то, что творили по отношению к чеченцам военные, не встречало никакого осуждения. А если это делают на улице скины, то это «нехорошо». Конечно, по мнению публики, их все равно нельзя судить так строго, как если бы то же самое сделали, скажем, выходцы с Кавказа, но все-таки так поступать нельзя.

Лев Гудков: Радикальные националистические действия против «инородцев» поддерживает не больше 6%.

Борис Дубин: Все-таки люди слишком дорожат стабильностью, устойчивостью, а потому нет симпатии к группам, которые мыслятся как частные, негосударственные, выступающие по своей инициативе.

Лев Гудков: И чаще всего такие бандитские действия трактуются как хулиганские, а не как следствие национальной ненависти.

Алексей Левинсон: Губернатор одной крупной области как-то отреагировал на ситуацию, в которой молодые люди коренной национальности побили молодых людей некоренной национальности: «Ну, какой это шовинизм? Просто те решили гулять с нашими девчатами». Мы проводили исследование по поводу трудоустройства легальных (подчеркиваю) мигрантов — работников сельского хозяйства. Я интервьюировал работодателей. Мышление их было расколото пополам. Они объясняли, почему нанимают таджиков, узбеков, а не местных, не русских — далеко не в первую очередь потому, что им можно меньше платить (многие платят столько, сколько платили бы кому бы то ни было, и отчисляют налоги). Они специально привозят этих гастарбайтеров, потому что они более трудолюбивые, исполнительные, не пьют, они тихие, безобидные, среди них не бывает драк — короче, хорошие, выгодные работники. А вот если наберешь наших, то хлопот не оберешься. Но с другой стороны, тот же человек в ходе того же интервью, если заговорит о Москве, услышишь от него то же, что от других — понаехали, мол, русских лиц не осталось и прочее, включая сочувствие Лондону и Парижу по этой же части.

Лев Гудков: Эта ксенофобия развивается вопреки реальным потребностям нашего общества. Власти часто говорят, что приезжие отбирают у коренных жителей рабочие места, сбивают цену на рынке труда. Все это — полное вранье. Более того, совокупная общественная выгода от внешнего притока рабочей силы чрезвычайно ощутима. Это единственное, что поддерживает наполнение рынка труда и дает заметный прирост общественного благосостояния. А для коммунального, городского хозяйства, для строительства отсутствие мигрантов закончилось бы катастрофой.

Алексей Левинсон: Идет не имеющая перспектив дискуссия о толковании слова «россиянин». Есть не менее двух подходов: толкование этого как гражданского определения (то есть как жителя этой страны и гражданина государства Россия без различия национальности) и как синонима слова «русский», обозначающего принадлежность к этносу. Интересно, что эта дискуссия началась в наше время, что она остро не существовала даже в ХIХ веке. В этом смысле мы в каком то роде переживаем времена менее цивилизованные, мы как бы возвращаемся к вторичной социальной неграмотности. Общество в известном смысле деградировало. Если главным структурирующим разделением в обществе является архаическое разделение на своих и чужих, значит, оно демонстрирует очень низкий уровень своей организации.

Борис Дубин: Обсуждая эту проблематику, мы часто опускаем культурную сферу. Удивительно, но при том, что примерно на 20% наша страна состоит из национальных меньшинств, мы не знаем, например, татарской литературы, татарского кино, татарского телевидения, или бурятского, или какого-то еще. Культуры граждан России нетитульной нации как будто бы и не существует — мы ее не видим и эту проблему не обсуждаем. В отличие от Франции, Германии, Великобритании, не говоря уж о США. К примеру, когда я прихожу в обычный немецкий книжный магазин, я вижу там из 10 книг на прилавке 4 — 6 с турецкими, албанскими, греческими, румынскими фамилиями авторов. Это романы на немецком языке, где главные герои — люди, живущие в Германии, но не являющиеся этническими немцами. Я могу пойти в другой магазин и увижу там турецкую литературу на турецком языке. Я включаю телевизор и вижу две программы на турецком, одну на греческом, албанском, испанском языках и так далее. То есть, возвращаясь к России, татарская литература, конечно, есть. Но в Казани, а как общая проблема для России она не существует.

Синдром осажденной крепости

Борис Дубин: Вот недавний опрос, в котором два зеркальных вопроса. Первый: «Есть ли у стран Запада основания бояться России?» — 32% считают, что есть. Второй: «Есть ли у России основания бояться стран Запада?» — 62%, то есть вдвое больше россиян говорят, что да, есть. Иначе говоря, нам угрожают, а мы относительно миролюбивы. И все это происходит сейчас, когда больших войн нет. Причем это отношение (мы угрожаем — нам угрожают) довольно стабильно и составляет 1:2. А конкретные фигурки внешних врагов — меняются.

Лев Гудков: В период распада Советского Союза представление о внешних врагах снизилось до минимальных значений. После этого в ходе процесса национального самоутверждения стала расти роль врагов. Здесь работает стародевический комплекс (по примеру того, что все мужики крутятся вокруг тебя с грязными мыслями по поводу твоей девственности): что ни делается в мире, все это против России. Конечно, главный традиционный, еще с советским стажем враг — это США. Но Америка слишком сильна, чтобы с ней вступать в серьезную конфронтацию. Поэтому, как и при банальной зависти, возникают свои претенденты на роль супостатов, более слабые страны, которым и приписывается роль врагов. Они могут меняться: одно время главным врагом была Украина, потом — Грузия или Балтийские страны. В какой-то момент это была Польша.

Алексей Левинсон: Почему именно эти страны? Первое. Все эти страны выбрали другую дорогу развития и повернулись спиной к России — это вызывает сильное недовольство. Но есть и другое. Россия часто ввязывается с этими странами в такие конфликты, которым даже нет рационального объяснения с точки зрения российских интересов. Как будто бы стоит задача ухудшения отношений с соседями. Всему этому я вижу такое объяснение — специальное создание «пылающей границы». Которая способна не то чтобы консолидировать общество, но усадить его в привычные границы: всюду нас в буквальном смысле окружают враги. Удивительно, что вбитый Сталиным синдром осажденной крепости оказался воспроизведенным в свободных условиях. Путин это не изобрел — он это нашел и использовал.

Борис Дубин: Но это сидело и продолжает сидеть в деятельности значимых и фундаментальных институтов. Это есть в школе, в СМИ. Почему, например, не сделать праздник, связанный с избавлением от польско-литовских захватчиков? Оказывается, что фигура разделения не просто отделяет нас от них, но и вставлена внутрь нашего сознания. В конструкцию «нас» обязательно входит противостояние врагу.

Лев Гудков: Мы не можем выразить наши добродетели и достоинства, не акцентируя фигуру врага, чужого, другого. Потому что, чтобы выразиться через достижения, их надо предъявить, надо чего-то добиться.

Борис Дубин: Враг нужен для постоянного поддержания состояния консолидации. Чтобы удержать народ в «положении на корточках», в котором он пребывает.

Коллективная паранойя

Лев Гудков: Мне не очень хотелось бы постоянно подчеркивать момент манипулирования, который, конечно, присутствует. Невозможно манипулировать тем, что к этому не предрасположено. Мне очень нравится старое буддийское изречение: «Если рука не ранена, яд можно нести в руке. Яд не повредит руке». Да и по христианской традиции слабость всегда в самом человеке.

Всегда приходится различать две вещи: антипатию к населению, к жителям страны и к государству как целому. Вот, например, к украинцам как жителям Украины антипатии нет, а к государству Украина есть. К Китаю же как стране претензий нет, а в отношении китайцев есть ксенофобные настроения. То, что власти демонстрируют неприкрытую симпатию к китайскому режиму, в общем далекому от демократии, — очевидно. И это опознается и поддерживается населением. Отсутствует и антипатия к среднеазиатским государствам, где господствуют настоящие диктаторские или деспотические режимы. Даже к Туркмении, где у русских были и есть очень серьезные проблемы.

Борис Дубин: Возвращение привычной позы — «Россия встает с колен» — оказывает на массы весьма благотворное влияние. То, что у нас, с одной стороны, появились враги, а с другой — «к нам стали прислушиваться», населению нравится, и это рассматривается как фактор стабильности.

Алексей Левинсон: Что такое дискурс холодной войны? Это дискурс нашего и более старшего поколения. Но то, что его принимают совсем молодые люди — вот это проблема. Среди молодых есть или «никакое» — этакое туристическо-плюралистическое — представление о мире, или новое издание представлений времен холодной войны. Среди молодых политиков — от «Наших» до тех, кто работает в МИДе — нет никаких проявлений нового подхода к мировой политике. Все это перепевы старой конфронтационной политики.

Борис Дубин: Доходит до шизофрении. Мы недавно опрашивали тысячу весьма небедных, добившихся успеха молодых людей в крупных и крупнейших городах страны. Три четверти говорят, что не возражали бы, если бы их дети поехали учиться и работать за рубеж, а треть даже готова примириться с тем, чтобы их дети остались там навсегда. Но при этом три четверти говорят, что Запад не любит Россию и относится к ней недружелюбно. Ну куда же вы собираетесь посылать своих детей, если это такой враждебный Запад?

Лев Гудков: Такая раздвоенность заложена в самих глубинах коллективного сознания. Страна как будто нуждается во вражде к себе. Сама мысль о том, что Россия в сегодняшнем виде вызывает к себе брезгливо-равнодушное отношение, что она сегодня миру неинтересна, неприятна, как бывает неприятным невоспитанный или пьяный сосед, кажется непереносимой. И коллективная паранойя, видящая все происходящее в мире обращенным против России, является самым мощным средством повышения национального самосознания, его самоудовлетворения. Никакое другое средство не сравнится с ним по эффективности.

И власть в этом смысле не чужда массе населения — она одной с нею природы. Власть сегодня — не модернизирующий, а крайне консервативный институт, и поэтому она смотрит на происходящее примерно так, как и масса. Она ничего специально не придумывает, она использует подсказки массы.


LinkLeave a comment

navigation
[ viewing | most recent entries ]

Advertisement